ГОСУДАРСТВЕННОЕ ДЕЛО

Мария Степанова, 27.10.2018

Два года назад в берлинской Komische Oper давали «Севильского цирюльника». Это была премьера, полный зал – слушатели рукоплескали, русский режиссер в своей черной шапочке выходил на поклоны, а я думала о том, что водевильный сюжет неожиданно повернулся ко мне трагической изнанкой. Кирилл Серебренников поставил спектакль, где главным героем оказался комический старик Бартоло с его нелепой, никому не нужной любовью, смешными предосторожностями и ни на чем не основанной надеждой на счастье. Все это оказалось ни к чему, старик остался ни с чем, обманутый, облапошенный, лишенный всего на свете, и легкая опера Россини покатила мимо него к радужному финалу. В общем, это был большой успех.

И не последний: в этом году фильм Серебренникова «Лето» вошел в конкурсную программу Каннского кинофестиваля, его автор получил престижную Европейскую театральную премию и стал командором французского Ордена искусств и литературы. Его новой постановки ждут в Цюрихе – моцартовская Cosí fan tutte, еще одна веселая опера о том, как ходят рука об руку любовь и обман, запланирована на начало ноября. Последний спектакль, поставленный им в Москве – балет о судьбе Рудольфа Нуреева – стал большой светской сенсацией: билетов было не достать, до касс они не дошли – их распределили, как в советские времена, между представителями партии и правительства. И вот они сидели в золоченых креслах Большого театра: спикер Путина Дмитрий Песков и спикер премьер-министра Наталья Тимакова, миллиардер Роман Абрамович и директор Первого канала российского телевидения Константин Эрнст, чины «Единой России», телеведущие, госчиновники, которые пришли посмотреть на историю предателя Родины, гея, не скрывавшего свою идентичность, человека, ненавидевшего советскую реальность и сбежавшего от нее при первой возможности. Члены правительства страны, где пять лет назад был принят закон об уголовном преследовании за «пропаганду гомосексуализма», прилежно хлопали и делали селфи, словно не видя в происходящем ничего необыкновенного. Впрочем, преследовать было бы некого: Нуреев давно умер, а Серебренников и так находился под следствием.

К декабрю 2017-го Кирилл Серебренников уже пятый месяц сидел под домашним арестом. Он остается под ним и сейчас. Ему нельзя пользоваться телефоном и компьютером, выходить из дома (кроме ежедневной короткой прогулки), общаться с журналистами. Ему не дали возможности попрощаться с умирающей матерью. Тем не менее российские власти считают, что обходятся с режиссером строго, но справедливо. На очередной пресс-конференции, отвечая на очередной вопрос о Серебренникове, Владимир Путин сказал, что не видит в происходящем ничего необычного – рядовое дело о растрате государственных средств. «Если бы это было преследование, а не расследование, его спектакль не был бы поставлен на сцене Большого театра».

Этот риторический ход – описывать необычный сюжет как рядовой, а политическое дело – как уголовное (например, о хулиганстве или растрате государственных средств), маскируя его реальную подоплеку и ссылаясь на то, что перед законом все равны – применяется в России давно. Он используется даже в тех редких случаях, когда сам подсудимый требует рассматривать его действия в политическом контексте. Ноябрьской ночью 2015 года художник-акционист Петр Павленский вышел с канистрой бензина на московскую Лубянскую площадь, где сто лет размещаются, меняя названия, органы секретной полиции – ЧК, ГПУ, НКВД, КГБ, ФСБ – и поджег запертую дверь центрального входа. Его акция называлась «Угроза»: «угроза неизбежной расправы нависает над каждым, кто находится в пределах досягаемости для устройств наружного наблюдения, прослушивания разговоров и границ паспортного контроля». Неизбежная расправа входила в замысел Павленского: видеозапись акции показывает, как художник стоит с канистрой у горящих дверей и ждет, когда его арестуют.

Павленский настаивал, чтобы его судили по статье о терроризме – как украинского режиссера Олега Сенцова, арестованного в Крыму в 2014м за «поджог дверей офиса партии «Единая Россия». Вместо этого обвинители предложили рассматривать его действия как вандализм; потом, подумав, они решили изменить формулировку. Обвинение, предъявленное ему в итоге, формулировалось как «уничтожение или повреждение объектов культурного наследия». Прокурор пояснил, что в 1930е годы в этом здании на Лубянке «содержались под арестом выдающиеся деятели культуры», и это делает его культурным памятником, нуждающимся в защите.

В интернете можно найти фотографии людей, пикетирующих здание суда, где второй год продолжается процесс Кирилла Серебренникова и его коллег. В их руках фотографии тех самых выдающихся деятелей культуры, отсидевших десятилетия в сталинских лагерях, лишенных доброго имени, замученных, расстрелянных, исчезнувших – людей, чьи имена позволяют теперь считать их пыточные камеры и расстрельные коридоры объектами культурного значения.

С мертвыми деятелями культуры в этом смысле гораздо удобней, чем с живыми: после смерти они довольно быстро превращаются во что-то вроде государственного имущества, пригодного для разных коммерческих и символических операций. Именами убитых Бабеля с Мейерхольдом теперь защищают здание на Лубянке от посягательств Павленского; официальные публицисты пишут колонки о том, что Бродский и Мандельштам были бы сторонниками аннексии Крыма. На литературном фестивале, посвященном Сергею Довлатову, специальным гостем был куратор писателя, приставленный к нему в середине 1970-х КГБ. Старик водил экскурсию по довлатовским местам и со вкусом рассказывал байки об их знакомстве.

Кажется, российскому государству, как бы оно ни называлось, свойственна нерассуждающая уверенность в праве собственности на своих граждан, на их имущество, на их лояльность, на плоды их работы. Это право осуществляется выборочно, с небрежностью законного владельца: то российский министр культуры потребует вернуть на родину прах Сергея Рахманинова (потому что зловредные американцы «самонадеянно приватизируют» композитора), то кому-то понадобится переписать историю последнего русского царя в соответствии со своими представлениями о морали. Личная жизнь мертвых и живых находится под постоянным контролем. Одним из серьезных отягчающих обстоятельств в процессе Серебренникова оказалась берлинская квартира. Купленная им много лет назад, задолго до событий, ставших поводом для «театрального дела», в глазах обвинения и, как говорят, самого Путина она свидетельствовала о заведомой виновности режиссера и о его склонности к побегу.

Серебренникова и его коллег пытаются уличить в том, что они присвоили государственные деньги, выделенные им в далеком 2011м, когда альянс между государством и независимой культурой еще казался возможным. Модным словом (и главным политическим трендом) тогда была модернизация, и театральный проект «Платформа», задуманный Серебренниковым, должен был стать чем-то вроде опытного полигона для искусства нового образца: современного, острого, социально ангажированного. «Платформа» просуществовала три с половиной года – в изменившемся общественном климате для нее больше не было места. Десятки спектаклей, концертов, перформансов, мастер-классов, которые Платформа провела за это время, были, может быть, самым заметным, что происходило на московской сцене в это время – и уже поэтому обвинение в хищении двухсот с чем-то миллионов рублей с самого начала казалось абсурдным. Еще странней выглядело поведение Министерства культуры, которое сперва с радостью приняло отчет о потраченных средствах, а потом, годы спустя, вдруг вскричало «Держи вора!» и даже специально просило следствие не отпускать обвиняемых из-под ареста.

Впрочем, никто из фигурантов процесса не отрицает, что в документообороте, связанном с «Платформой», есть проблемные участки. Согласно российскому законодательству, все деньги в таких проектах должны расходоваться по безналичному расчету: в ситуации, когда нужно покупать театральный реквизит, вещи штучные и редкие, это очень сильно усложняет задачу. Ситуация, в которой у театра совсем нет наличных денег, а самые мелкие траты совершаются в результате длинной цепочки переговоров и согласований, общая для всех российских площадок – и есть основания предполагать, что все они выходят из положения одинаково. По сути, действующие законы вынуждают их существовать в серой зоне, где все деньги идут в дело – но при этом отчетность не всегда соотносится с реальными тратами. Это известно всем; практика, называемая в просторечье обналичкой – повседневная реальность театральной жизни. Однако, для показательного процесса был выбран всего один проект – «Платформа» Кирилла Серебренникова.

При всей смелости того, что Серебренников делает в искусстве, он никогда не принадлежал к числу профессиональных противников режима. Его позиция, либеральная, умеренно лоялистская, разделяемая огромным числом просвещенного класса, никогда не переходила в открытое противостояние с властью; его театр был чем-то вроде зоны консенсуса, где могли найти себе место и сторонники Путина, и оппозиционеры. И раздражать он мог и тех, и других: то Серебренников ставил спектакль по роману «Околоноля», написанному помощником Путина Владиславом Сурковым, то пытался показать у себя в театре документальный фильм об истории Pussy Riot или выходил на митинг на Болотной площади.

Его история воспринималась как история успеха – особенно на фоне коллег. Для сравнения достаточно вспомнить историю московского Театра.doc и его руководителей, Михаила Угарова и Елены Греминой, последовательно откликавшихся на все болевые точки современной российской реальности – проблемы мигрантов, аресты оппозиционеров, пытки в тюрьмах и исправительных колониях, войну в Украине, теракт в Беслане и митинги на московских площадях. Так же последовательно театр вытеснялся с московских площадок: его выселяли из новых и новых помещений, проводили обыски и проверки, шаг за шагом подводя к точке несуществования. В сравнении с этим полулегальным существованием путь Серебренникова мог показаться вполне благополучным – пока не начались обыски и аресты по делу «Седьмой студии».

Год с небольшим, миновавшие со дня ареста режиссера, прошли в поиске разгадки: я сама слышала чуть ли не дюжину версий, объяснявших тайные пружины, стоящие за этим делом – версий в равной степени убедительных и недоказуемых. Все это была бытовая конспирология, гадания по фильмам и спектаклям (кто на самом верху мог обидеться на тот или иной эпизод), предположения, основанные на шатких предпосылках – и даже сам разброс вариантов был чересчур, избыточно широким, словно любая трактовка имела право на существование. Чаще всего попадалась такая: мои собеседники понимали «театральное дело» как реплику в диалоге власти с кем-то третьим, с безымянными покровителями Серебренникова на том же самом верху, или даже с общественным мнением, как бы самонадеянно это ни звучало. Судебный процесс неожиданно оказывался не целью, а средством, зашифрованным письмом, чем-то глубоко архаичным – мешком с шестью рыбами, тремя мышами, наконечниками стрел и отсеченной головой посланца.

В ряду громких судебных процессов, связанных с культурой, дело Серебренникова действительно стоит особняком. Pussy Riot, Олег Сенцов, Петр Павленский, Юрий Дмитриев – глава карельского Мемориала, обвиненный в педофилии, оправданный судом и снова арестованный по этому же делу – так или иначе существовали в логике громкого или тихого, но напряженного противостояния с властью. По сравнению с ними Серебренников, блестящий режиссер, возглавляющий государственный театр Гоголь-центр, накоротке общавшийся с московскими и федеральными начальниками, был или казался удачником. Возможно, именно в этом можно найти объяснение тому, что произошло – и не так и важно, кому и кем была отправлена шифровка.

Время от времени, чаще, чем это принято замечать, в российском обществе происходят аресты, которых никто не ждет: словно невидимая рука шарит по разным социальным стратам, выдергивая то одного, то другого человека, которого еще недавно считали успешным – знающим, как надо себя вести в существующих обстоятельствах. Некоторые вызывают в обществе смутный рокот недоумения – обычно это касается фигур, которые ощущаются как умеренно либеральные, «почти свои»: министр финансов Алексей Улюкаев или губернатор Кировской области Никита Белых, оба нежданно арестованные по обвинению во взятке. Другие – политики, силовики, чиновники с полузнакомыми именами – исчезают почти незаметно, и сочувствовать им особенно некому. В соцсетях наскоро разворачивается веер типовых реакций: кто-то злорадствует и говорит, что все воруют, кто-то гадает о подлинной причине ареста (в таких делах всегда подозревают другую, скрытую причину, которая объясняла бы все), потом все затихает, и громкая история становится вчерашними новостями.

А еще время от времени, довольно часто кого-то привлекают за что-то совсем уже незаметное – за перепост фотографии или карикатуры, которые признаются экстремистскими. Обычно это происходит в провинции, и за этими делами уже точно не различить никакой конспирологической пружины: выбор жертвы тут случаен – и, судя по тому, что авторы фотографии или карикатуры остаются на свободе, имеет какой-то иной, внеположный очевидному, смысл. Иногда эти сюжеты, возникшие в соцсетях, даже удается (с помощью тех же соцсетей) сделать громкими, резонансными, и общее внимание заставляет органы правопорядка осадить назад.

Если следить за происходящим, понемногу начинает казаться, что прихотливая логика отбора должна подчиняться общему замыслу: что у зашифрованного послания есть автор, задачу которого можно уразуметь. Как настраивает себя система и на что она рассчитывает, делая то и это? Такого-то обвиняют во взятке – но если «все берут», почему именно этого? Такой-то борется с режимом и остается на свободе; его сосед делает то же самое, и вот его судят как уличного хулигана. В такой системе невозможно вести себя правильным образом: и вина, и невиновность перестают хоть что-либо значить, частный выбор ничего не определяет, судьба человека решается случайным образом, как в лотерее. Государство дает понять гражданам, что и вид преступления, и вид наказания, и выбор наказуемого осуществляет оно само, и что у граждан нет никакой возможности поучаствовать в этом процессе, ни даже его предсказать.

В российском общественном сознании на равных уживаются две картины мира, два образа власти. Первая – что все, что происходит в стране, контролируется до мелочей, продумано и решается на том же самом верху, и что каждый арест, пост в соцсетях или уличная драка являются частью слаженной операции по борьбе с инакомыслием. И вторая: никакого контроля давно уже нет, всякий старается во что горазд, и безумные силовые операции, странные аресты и необъяснимые законодательные инициативы –

набор частных инициатив, следы которых иногда приходится скрывать с применением того самого верха.

На самом деле разницы нет: то, что кажется хаотической, неряшливой, полоумной системой самопожирания (и является ею – на внешний взгляд), оказывается на деле умной и цепкой машиной, производящей страх и разъединенность в масштабах всей страны, и гораздо дешевле, чем в сталинские годы. Не так уж важно, есть ли у машины хозяин: с тех пор, как ее запустили, она успешно работает сама по себе.

Можно расстреливать каждого третьего за случайный анекдот – но можно создать у всех слоев общества ощущение глубокой уязвимости и более простыми способами. Можно посадить миллионы – а можно: этого посажу, а этого не буду, а ты пойди подумай, почему, и как сделать так, чтобы не оказаться за решеткой самому. Можно разработать правила и заставить их соблюдать, -- но ситуация, в которой правил не знает никто, выигрышней в длинной перспективе.

Российское государство не нуждается в сторонниках; ему гораздо удобней работать с людьми, которые замерли в одночасье и боятся сделать следующее движение. Политическим идеалом путинской России давно является стазис – и, кажется, единственным способом уклониться от внимания властей была бы полная неподвижность. Никакие договоренности, никакие привилегии, никакая принадлежность к той или иной элите больше не гарантируют гражданину безопасность; но этого не делает и «тихое и безмолвное житие» в стороне от зоны повышенной заметности. Потенциальные жертвы, словно нарочно, выбираются из всех общественных слоев, словно кто-то старается, чтобы вывод был хорошо усвоен: для того, чтобы оказаться в их числе, не обязательно быть виноватым или правым. Казнить и миловать своих людей, карать и возвышать, оценивать степень вины и даровать чудесное спасение может только хозяин. Крепостной художник может иметь успех за границей, но это не помешает выпороть его на конюшне. Отношения, которые связывают россиянина и данную ему судьбой власть, снова стали слишком близкими.